бiла та пухнаста (iglusha) wrote in ukrainerussia,
бiла та пухнаста
iglusha
ukrainerussia

Трауберг (на всякий случай уточняю, что старый текст) Слишком клерикальный, конечно, но мне близок

Наталия Трауберг
Честертоновские сюжеты

Над холмами Литвы
Что-то вроде мольбы за весь мир...

Ровно десять лет назад папа Иоанн-Павел II опубликовал энциклику "Centessimus annus". Она означала, что прошло сто лет - тоже ровно в мае - с очень важной энциклики Льва III "Rerum novarum". Замечу для желающих, что обе они, вместе, опубликованы по-русски с невиданной быстротой летом 1991 года. Издание это - большая желтая книжка в мягком переплете - совпало с концом советской власти. Содержание энциклик очень этому соответствует.

Можно было бы написать о них отдельную статью для "Индекса", вообще-то о них написано очень много, потому что речь в них идет о социальных делах. Но сейчас я хочу сказать только об одном: у Иоанна-Павла II есть кусочек текста, который трудно читать без слез, хотя, как всегда в энцикликах, там нет ни малейшего пафоса. Римский первосвященник сдержанно вспоминает первую половину 80-х, когда так трудно было в Польше, опасно - во всем мире и (прибавлю от себя) невыносимо здесь, у нас.

Бог милостив, именно эти годы я провела между Россией и Польшей, то есть в Литве. Милость тут значит, что, как ни странно, в Литве было не так невыносимо, как в России, и не так трудно, как в Польше. Помню, из Литвы посылали в Польшу сахар. Граница была закрыта, но однажды появился священник, похожий скорее на бомжа. Совершенно не представляю, каким образом он добрался, но мало того - из Литвы, прихватив одну монахиню (все они тогда были тайные), он поехал в Москву, подбодрить тех, кто уж очень страдал за Польшу. Утешения у него были исключительно те, что Бог не оставит, а Папа все время молится.

Только что я написала, что в Литве было не так невыносимо, как в России. Но это неверно. Точнее сказать - "на острове Лапута", или, еще точней, "в городе Китеже". Обычная Литва к этому времени стала наконец довольно советской, научившись не работать, огрызаться и даже приставать на улице с упреками типа "что ж это у вас пальто запачкано?". Она пожухла, как ни красили старый Вильнюс в конфетные цвета, и - в отличие от 50-х или 60-х - об Европе почти не напоминала. Усилилась и нелюбовь к русским, и сходство с ними, причем похожи стали на советских, а не любили именно русских, даже если в них ничего советского не было. Однако Лапута или Китеж там оставались, а здесь - не знаю. Наверное, тоже (бывает ли без них?), но я бы не заметила, иначе Бог не засунул бы меня в Литву на четыре с половиной года, с осени 79-го до лета 84-го.

Что же происходило в этом Китеже? Описать это нельзя, как вообще ничего нельзя описать, - в словесности мало измерений. Можно сказать иначе: как передать бесконечно малые, как передать интегралы? Ну, интегралы еще туда-сюда, но скорее не словами. Может, музыкой? Или обликом города вместе со всеми изменениями неба? Не знаю.

Однако средство для описания есть, теперь его называют мифом. Расплодились и писатели такого рода - Уильямс, Толкин, Льюис. Средство это опасное, нестойкое, оно очень быстро превращается в муляж, да еще злобный, "наши" - "ваши". Но некоторые сумели им пользоваться, и лучше всех, по-моему, Честертон.

Именно его я переводила в те годы. Собственно, я его переводила постоянно, но тогда перевела, кроме эссе, четыре романа, по одному в год. К этому мы еще вернемся, а сейчас попытаюсь ему подражать - в смысле сюжета, конечно; не больше.

Жили мы в квадратном дворе, где росли плакучие ивы, в трехкомнатной квартире. Сын тогда только что женился в Москве, у него родился сын Матвей (Мотеюс), и они иногда приезжали; а жили там мы с дочкой и кот Кеша. Этот кот был председателем честертоновского общества, избранным в 100-летнюю годовщину с честертоновского рождения, 29 мая 1974 года, когда Сергей Сергеевич Аверинцев, братья Муравьевы, Юлий Анатольевич Шрейдер и Кястас Янулайтис основали у нас (здесь, в Москве) честертоновское общество. Много позже я узнала, что тогда же его основали в Англии. Чтобы сильнее было, для этого случая Кешу назвали Инносент Коттон Грей.

Примерно через год после нашего переезда, перед самым началом польских событий (конец лета - начало осени 1980-го), у нас поселился тайный священник, молодой доминиканец, в миру - инженер-связист. Еще через год ему предложили работать в милиции - кажется, проверять, не крадут ли машины с сигналами, и он согласился. Сам он не понимал, почему, а моя дочь предполагала, что устал бояться "знают - не знают", и рывком решил проверить. Как права была Ахматова, когда сказала, что боялись все время (цитирую по памяти). С тех пор в шкафу у него висели рядом форма - и доминиканский хабит, черный доминиканский плащ, прозрачная альба, два-три расшитых орната самых честертоновских цветов. Ходил он в обыкновенном костюме.

Каждое воскресенье мы шли с ним к монашкам, которые, отсидев свое, жили попарно в своих квартирках. Чаще мы ходили в ближнюю квартирку, за вокзалом. Там жила девяностолетняя настоятельница, мать Антонина, и кругленькая, сероватая сестра Маргарита. Две другие и еще одна, живущие сами по себе, приходили туда - Екатерина, Магдалина, Филумена. Наш отец Доминик служил мессу. Потом обедали, и непременно на сладкое ели крем-брюле или конфеты "Коровка". На балконе росли незабудки и маргаритки. Мать Антонина вспоминала со мной любимые детские книжки - "Маленькую принцессу", "Леди Джейн".

Знаете ли вы, что такое интенция? Вот что: когда о чем-то очень молишься, можно что-то сделать или от чего-то отказаться или, на самый худой конец, посвятить свои тяготы - скажем, болезнь. Собственно, это обет, но, сколько я их видела, слышала, ничего самонадеянного в них нет, все препоручается Богу. Сестры и матушка давали их непрерывно. Особенно заволновались они, когда 13 мая 1981 года был ранен Иоанн-Павел II. Стали перезваниваться: "А ты что посвятишь?", "А ты?". Я посвятила перевод "Четверга", там как раз про анархистов и террор, и перевела его месяца за два. Каждый роман Честертона посвящался чему-нибудь, и все они были как описание нашей жизни - "Шар и крест", "Перелетный кабак", даже "Возвращение Дон-Кихота". Однако совсем уж точно совпадал с ней роман Льюиса "Мерзейшая мощь". Не верите - прочитайте.

Нельзя это описывать, разве что иронически, и было действительно много смешного, однако эта детская, смешная правда сокрушала горы. Об этом, собственно, Папа и пишет, хотя и суховато. А как иначе? Поистине, тут подошли бы только музыка или - ну, хотя бы фреска.

Расскажу лучше факты. Почему-то в Москве решили издать эссе Честертона "Писатель в газете". Раньше ни за что не хотели, а в мерзком 1983 году стали торопить! Многое перепечатывалось, но было и новое, в частности, эссе "Великан". Представьте сами, как я сидела летом, перед окном с зеленью, и писала собственной рукой: "Не странно ли, что в великих битвах всегда побеждали побежденные? Те, кого побеждали в конце боя, торжествовали к концу дела. <...>... побежденный побеждает почти всегда. <...>. Вот и все, что мы можем сделать, когда сражаемся с сильнейшим. Он убьет нас; мы нанесем ему незаживающую рану, словно камушек, попавший под колеса поезда, мы сотрясем и поразим хоть на миг невиданную силу и бездумную невинность зла".

Задолго до того, как сборник прошел разные издательские стадии, это пошло по рукам, самое актуальное, сиюминутное - из честертоновского сам-издата. Нет, было еще сиюминутней - "О Польше". К именинам нашего отца Доминика, когда в Польше стало совсем тяжко (в 1982? Да, наверное), я перевела не для издательств, ему в подарок, эссе 1927 года. Честертон описывает там, как на скачках один поляк "вызывал особенную жалость". "Во всяком случае, так я думал; однако, извернувшись каким-то непостижимым образом, он буквально повис на лошадином ухе и, уж совсем неведомо как, оказался в седле. Словом, он пришел первым. А рядом со мной кто-то сказал: "Поляк!.."

Если кажется, что это очень хорошо - так страдать и так надеяться, как было со мной, когда я выводила эти слова и заключительную строчку из Беллока о Деве Марии: "Надежда почти обреченных, дом золотой..." Если кажется, то пусть не кажется. Не дай Господь никому из нынешних детей (чуть не написала "из моих внуков", но правильней - вообще никому).

Третье послание от Честертона перевела не я. Его еще в 1969 году перевел Тоша Якобсон, потому что мы надеялись издать "Перелетный кабак" (оно оттуда), но не разрешили. Постоянно повторяя, что в Бога он не верит, Тоша Честертона полюбил и перевел два стишка для "Кабака". Они напечатаны неоднократно - в романе и в Тошином двухтомнике. Сейчас повторю одну строчку:

Ибо жалеет наш Господь свою больную страну.

(Послание скорее - просто от Тоши; у Честертона - "большую" или даже "великую", но Т., видимо, не разобрал моего подстрочника.)

Однако эти стихи почему-то больше читали тут, в первые, нищие годы освобождения.

Перед самыми этими годами, осенью 1983-го, мне стало совсем плохо. Я отказалась от очередной работы - не самиздатской, издательской, почти не вставала; все это было и непозволительно, и невыносимо. Несколько лет я знала, что на севере Литвы живет и служит алтарником архиепископ Винцентас Сладкявичюс, молитвенник и экзорцист. Тогда, буквально только что, ему дали кафедру в Кайшядоряй, между Вильнюсом и Каунасом; говорят, что тогда же он тайно стал кардиналом. Мне посоветовали поехать к нему. Я поехала; и он сказал: "Потерпите, это кончается". Была осень 1983-го, день Терезы, 15 октября. Прибавил он и очень важные слова: после, когда оно кончится, не гневите Бога. Будет не рай, будет жизнь, а сейчас ее нет. (Конечно, пишу не буквально, но смысл этот.)

В одной нынешней английской статье сказано, что "против течения истории" встали, среди прочих, "бывший актер преклонных лет, дочь бакалейщика, портовый электрик и польский Папа - поразительное, истинно честертоновское содружество". Было это именно тогда, в первой половине 80-х. Но, вот видите, то ли весь мир, то ли - особенные, решающие его кусочки были испещрены честертоновскими сюжетами, персонажами, чудесами.

После поездки к Сладкявичюсу я очень тяжело заболела. Это он, кстати, предполагал заранее - "Сейчас надо болеть, надо страдать и посвящать все это". Вот они, интенции. Ближе к весне, уже передвигаясь, я пересказывала его слова молодому литовскому диссиденту, который пришел и плакал, больше не было сил. Когда я пересказала и дала ему папский розарий, он встал на колени и поцеловал крест. Стыдно это писать? Да, немножко. Надо? Наверное, надо. Позже, в начале 91-го, именно этому человеку запертые в сенате литовцы поручили составить эмигрантское правительство (он случайно был, кажется, в Дании), но, слава Богу, это не понадобилось..

Сами цифры "1984" перечеркивали возможность жить. Мы вернулись в Москву из-за семейных дел. Стояла жара, время остановилось. Сотни раз я пересказывала начало "Наполеона Ноттингхильского" - Честертон заверяет там, что через 80 лет после того года, когда он писал, 1904, будет вполне человеческая жизнь, и три клерка будут спокойно идти через парк, зайдут в кафе. Взял Оруэл саму цифру отсюда или нет, англичане спорят. Но тот, кто ее выдумал, что-то видел - прямо (посмотрите, как развивается "Наполеон" дальше) или почти наоборот. Видел перелом времени, ничего не скажешь.

Ровно год назад, в мае 2000 года, кардинал Сладкявичюс умер. Живет маленькая Литва, похожая на утопии Честертона своей красотой и беззащитностью. Заодно она, как и мы, показывает, чего Честертон в упор не видел: религиозный человек и просто "обычный человек", его любимый "common man", бывает (часто ли, не знает никто) еще хуже нерелигиозного. Казалось бы, так ясно в Писании, еще у пророков, а он - не знал. Однако в отвратительный муляж теократии она не превратилась.

Живем и мы, гневим Бога. Почему-то совсем не common people, а скорее те, кого он относил к prigs, видят что-то хорошее не в Лапутах, не в Китежах тех времен, а в земном, очевидном их слое. Однако Бог очень терпелив, да к тому же знает, как мы глупы.

P.S.
Стихи из "Перелетного кабака"

В городе, огороженном непроходимой тьмой,
Спрашивают в парламенте: "Кто собрался домой?"
Никто не отвечает, дом не по пути,
Да все перемерли, и домой некому идти.

Но люди еще проснутся, они искупят вину,
Ибо жалеет наш Господь свою больную страну.
Умерший и воскресший, хочешь домой?
Душу свою вознесший, хочешь домой?
Ноги изранишь, силы истратишь, сердце разобьешь
И тело твое будет в крови, когда до дома дойдешь,
Но голос зовет сквозь годы: "Кто еще хочет свободы?
Кто еще хочет победы? Идите домой!"

Перев. А. Якобсона. Когда мы жили в Литве, он уже умер. Замечу, что переехали мы точно в первую годовщину его смерти, 27 сентября.
Subscribe

  • Разгром антимайдана в 2014 году

    20 февраля 2014 года в Черкасскую область въехала колонна автобусов, которая везла возвращавшихся из Киева крымчан. Однако благополучно доехать…

  • Всё на тему русского борща (борщ, харчо и шашлык)

    В этой статье я раскрываю не только тему русского борща, но и весь пищевой империализм русской нации. Я думаю, - это всем будет интересно.…

  • (no subject)

    Мы знаем, есть ещё семейки, Где наше хают и бранят, Где с умилением глядят На заграничные наклейки... А сало... русское едят!

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 12 comments

  • Разгром антимайдана в 2014 году

    20 февраля 2014 года в Черкасскую область въехала колонна автобусов, которая везла возвращавшихся из Киева крымчан. Однако благополучно доехать…

  • Всё на тему русского борща (борщ, харчо и шашлык)

    В этой статье я раскрываю не только тему русского борща, но и весь пищевой империализм русской нации. Я думаю, - это всем будет интересно.…

  • (no subject)

    Мы знаем, есть ещё семейки, Где наше хают и бранят, Где с умилением глядят На заграничные наклейки... А сало... русское едят!